Милосердие выше справедливости (с)
Название: Новая жизнь
Автор: Laora
Бета: Red Fir
Размер: миди, 4084 слова
Канон: Togainu no Chi
Пейринг/Персонажи: Шики/Акира
Категория: слэш
Жанр: ангст
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: Из разряда «а что, если Шики и правда проснулся в CD-драме».
Примечание: True End Шики
читать дальше…Ощущение, что он находится не на своем месте.
Должно быть, такое ощущение рано или поздно появляется у большинства людей. Это — верный признак жертвы. Признать, что находишься не там, где следует, означает согласиться: я не способен пробиться туда, куда мне нужно. Я отдаюсь на милость победителя.
Большую часть жизни он не испытывал ничего подобного. Он с детства был особенным: им восхищались, а он плевал им в лицо в ответ на это восхищение. Он сам знал, что хорош, много лучше их; он и правда был хорош. За это его стали ненавидеть, но на ненависть он плевал точно так же, как на восхищение.
Он не считался ни с чьими правилами, кроме тех, что устанавливал сам. Его поступки не зависели ни от чего, кроме личных предпочтений. Сегодня он мог выделять для себя что-то одно, завтра переключиться на другое, а то, что нравилось раньше, с ожесточением втоптать в грязь. Пожалуй, вот что ему нравилось по-настоящему: втаптывать.
Он с детства приветствовал насилие, но не считал себя жестоким. Изучая книгу, в которой описывались пытки, используемые в просвещенном средневековье, он не чувствовал ничего, кроме отвращения. Он считал: убивать нужно быстро.
Он убивал, не замечая, что умирают не все. Многие оставались корчиться.
Ему было плевать.
По сути, ему было плевать на всех, кроме себя. В этом была его сила. Он шел дальше, туда, куда хотел, тогда, когда хотел, игнорируя желания других, и ему все сходило с рук. В его равнодушии и заключался секрет силы: остальное он получил так же, как другие. Многие из этих других были ничуть не хуже него. Многие были лучше. Он обладал несомненным талантом, но не подчинялся правилам. Он многого не знал, многое терял, должно быть; он был практиком, а не теоретиком, мог победить в тренировочном поединке, но не объяснить, как именно ему удалось победить.
Кто-то называл это безумием. Он мог бы сказать о свободе, если бы ему вздумалось отвечать. Но отвечать он не собирался. Ему было не до того.
Тренировки, которые он изобретал для себя сам; перегрузки, ненужные, изматывающие — именно это делало его сильнее. Он не нуждался ни в мнении других людей, ни в связях с ними.
Было только одно исключение. Слабовольное, вечно пищащее, такое, что никто не стал бы возиться.
Он — стал. Сначала он думал, что вырастить это, бестолковое — часть тренировки. Он даже не был жесток. Раньше ему часто делали выговоры: за то, что калечил на тренировках своих «будущих товарищей». Плевать он хотел на товарищей. Мир был наполнен врагами. Многие из них были сильнее и, в свою очередь, плевать хотели на него; их проблемы. Он знал, что найдет, чему у них поучиться, а по прошествии некоторого времени станет сильным достаточно, чтобы не оставить от их мира камня на камне.
Ему это нравилось: разрушать. Это вело его дальше, и никто из окружавших его не мог ему противостоять. Он тащил за собой пищащее существо, по недомыслию названное его братом. Существо пыталось ему понравиться. Существо не просто восхищалось ним — видело в нем свой смысл, потому что никого, кроме него, не знало. Его устраивало такое положение вещей. Он твердо знал: он сумеет пройти все, что бы ни подсунула ему костлявая судьба, и добиться желаемого, невозможного для остальных.
Потому что он — особенный. Потому что он никогда не был побежден, только становился сильнее, укрепляясь в своем желании разрушать и своем праве. Он не был жесток; просто никогда не лгал себе. Он был откровенен в своих желаниях. Он не лицемерил, как остальные, и потому сила его желаний была велика.
Сильными не рождаются, ими становятся; он был исключением из этого правила. Он всегда был на своем месте. Если ему чего-то хотелось, он не пытался показаться хорошим. Он шел и делал это, и брал то, что принадлежало ему по праву. Его не терзал вечный бич всех «просвещенных» людей: а хорошо ли то, что я делаю? Что скажут обо мне соседи? Что подумают другие люди?
Он никогда об этом не думал.
Не подумал и тогда, когда был впервые побежден. И даже не был убит.
Тогда он в первый и последний раз почувствовал себя не на своем месте. Судьба посмеялась над ним, из противника, равного по силам, превратившись в полубожественную фигуру.
Он поклялся, что станет еще сильнее, и пусть страшатся боги. Он смешает их с грязью.
Вернувшись домой, он вдруг понял, что беспомощное существо, которое он воспитывал, повзрослело. Теперь мир существа не ограничивался одним старшим братом: оно нашло себе компанию, шлялось с этой компанией и улыбалось своим «друзьям», как дешевая шлюха.
Тогда он понял, почему был побежден.
Если хочешь стать по-настоящему сильным, тебе должно быть плевать на всех. В первую очередь — на себя, но это у него было по умолчанию. Его никогда не заботили собственные высокие переживания, он давил их в себе безжалостно, до тех пор, пока они не перестали возникать. Для него не было разницы, где жить, что есть, когда спать. Он не особенно нуждался во сне, сознательно его избегая. Во сне нельзя было разрушать, нельзя было действовать; сон походил на смерть, и он научился не спать.
Любой подвох, любая подлость ничего для него не значили; он сминал любое сопротивление и шел дальше, не оглядываясь. Он не считал себя жестоким, но был жесток — к себе и к другим. При желании разрушать он никогда не разрушал совсем уж без смысла, не позволял этому желанию взять над собой верх.
Все, что он видел перед собой — это лестницу, ведущую вверх. Остальное было иллюзией, обманом зрения. В случае с младшим братом он позволил этой иллюзии взять над собой верх. Только потому и потерпел поражение.
А потом он вдруг понял: брат значит для него больше, чем он думал. Жалкий, хнычущий, опустившийся ниже некуда. Он не был жесток к брату так, как следовало. Не требовал от него столько, сколько от себя, потому что знал: брат не справится.
Ему не было плевать на брата, нет, совсем не было. Несмотря на то, что он знал, видел, понимал: брату никогда не стать с ним рядом, не стать равным, он прошел другую школу жизни, он не видел заветную лестницу и, наверное, никогда не увидит; несмотря на это, разрушить он не смог. Не брата.
Всего лишь его компанию; всего лишь его жалкий мир.
Он всегда отдавал себе отчет в своих желаниях, но в этот раз не был с собой откровенен. Он ушел не потому, что хотел; потому, что в этом нуждался его брат. В новом смысле. Останься он с ним, попросту сломал бы его, как делал со многими людьми до этого.
Но на них ему было плевать.
Больше он не чувствовал себя не на своем месте. Он был готов убить или быть убитым; у него появилась конкретная цель, конкретный враг, заветная ступень, маячащая перед глазами. Поднимись на нее — и тебя будет не остановить, нашептывала костлявая Судьба. Поднимись — и сможешь встать над богами.
И он поднялся на эту ступень. Он смог; а перед этим, наконец, сумел убить брата.
Что не помешало ему чуть ранее найти тому достойную замену. С этим, неродным по крови, он церемониться не собирался; он собирался сломать его, как ломал множество людей до. Не из жестокости. Просто потому, что у него были свои собственные правила, и сегодня ему это нравилось — именно ломать, именно так.
Он убил брата невовремя.
Он понял это позже, после того, как, услышав крик Акиры, не вкусил предложенную ему власть.
Не было никакого смысла в том, на какую ступень он поднялся.
Лестница ничего не значила. Он сам себе ее придумал.
Он не был особенным. Он победил. И теперь был не на своем месте.
Он был не на своем месте.
…— Ты что-нибудь вспомнил? — голос Акиры звучал взволнованно.
Не открывая глаз, он медленно покачал головой. То, что он вспомнил, не могло не ужасать, не могло не восхищать; он верил и не верил, будто это произошло именно с ним. Воспоминания напоминали бред, видение сумасшедшего, которым он, если верить Акире, довольно долгое время был.
Акира не знал, что он был сумасшедшим изначально. Годы разрушения, год апатии — две стороны одной и той же монеты. Его желания всегда сбывались. Он захотел победы и получил ее, захотел забвения — и обрел его.
Акира был во всем этом лишним элементом. Непредвиденным камешком, затесавшимся в жернова Судьбы, которая все спланировала заранее. Да, поднимись на ступеньку, поднимись. Она заранее подпилена — все учтено, вниз полетишь с треском.
Если тебя, конечно, кто-нибудь не поймает. И не будет удерживать над пропастью столько, сколько потребуется.
Тогда рано или поздно тебе придется взять себя в руки, чтобы продолжить восхождение.
— Я знаю, почему стал преступником, — сказал он, открывая глаза. — Я никогда не подчинялся никаким правилам.
— Не ты один, — заметил Акира. — Таких было много. Они все… умирали.
— У них были слабые желания, — он потянулся к катане, прислоненной к стене; вещи не имели для него значения, ни в прошлом, ни в этой жизни, которую он мысленно называл «новой».
Катана была не просто вещью — она была продолжением руки. Потерять ее или выронить он попросту не мог. Как можно выронить руку?
Но можно позволить держать ее кому-то другому.
— Обладая сильными желаниями и верой в свое право поступать, как нужно, — он медленно обнажил оружие, — можно установить свои правила во всем мире.
— Ты бы хотел? — в голосе Акиры прозвучало явственное неодобрение. Он даже не вздрогнул, когда холодное лезвие прижалось к горлу.
Да. Знакомый взгляд. Акира не боится поражений, он помнил. В тот единственный раз, когда Акира действительно проигрывал…
— Мне плевать на мир, — ответил он. — Пусть гниет.
Человек, которым он был раньше, тот, убивший своего брата в погоне за силой, был достоин чужой ненависти в той же мере, что и восхищения.
Но побежден когда-то давно он был не из-за неискоренимой симпатии к брату.
Потому, что ему нравилось разрушать.
Он пытался убедить себя, будто это желание не имеет над ним власти, будто у него есть высшая цель, та самая вожделенная лестница.
На самом деле подняться по лестнице и стать выше других людей, свергнуть их идолов, встать наравне с богами — не было его целью. По той простой причине, что он и так был выше — для себя самого. Для себя он всегда был особенным. Вера в себя придавала ему сил. На других ему было плевать. Лестница что-то значила для них, не для него. Он и так уже стоял на верхней ступени. Он мог создавать ступени выше, сам, и идти по ним вверх, но не для того, чтобы кто-то еще восхвалял его. Исключительно по собственному желанию, не навязанному извне.
Ведь он всегда делал только то, что хотел.
Теперь он не собирался спасать или ломать кого-то. Он больше не был жесток. Теперь ему стало плевать по-настоящему.
Он был не на своем месте, но даже это его не заботило. Он всегда знал, что получит то, в чем нуждается. Он жил, где придется, ел и пил, что придется, одевался в первые (порой достаточно нелепые и непрактичные) тряпки, подошедшие по размеру. И при этом неизменно выходило, что жил он много лучше, чем другие, а непрактичные тряпки неожиданно становились примером для подражания. Подражателей он в живых не оставлял; люди делились для него на три категории: «я», «слабое пищащее существо» и «мусор». Незачем было прибавлять к категории «я» еще кого-то.
Теперь классификация несколько изменилась: «я», «Акира», «остальные».
Об Акире он знал больше, чем о себе. После года с лишним абсолютной апатии он многого о себе не помнил — даже собственное имя. И это тоже его не волновало.
Он видел, что Акира стал сильнее, и узнавал в нем — себя. Такого, каким не был никогда, но каким мог бы стать, если бы у него был тот, кого нужно защищать. Не просто «слабое существо», не изначально отрезанный ломоть.
Кто-то, с кем можно создать новый мир, после чего мир-для-всех окончательно утратит свой интерес. Там и без того будет вершиться то, что должно.
И пусть он был не на своем месте, но каждое место, где он бывал, становилось его; он был чужим всюду, но принимал это как должное, а потому не был отвержен.
Ему удалось переиграть судьбу.
— Ты изменился, — сказал Акира.
— В самом деле?
— Не знаю, — подумав, признался Акира. — Я никогда не мог тебя понять. А похвастаться, будто знаю тебя, и не могу и сейчас.
— Почему ты не ушел? — спросил он, возвращая катану в ножны и протягивая ее Акире рукоятью вперед.
Акира не ответил. Впрочем, ему и не нужен был ответ.
Он стал примером для подражания. Это, бесспорно, не могло не льстить, и убивать подражателя-Акиру он не собирался.
Категория «Акира» и без того была к категории «я» — ближе не придумаешь.
— Ты… больше не станешь сражаться? — спросил Акира. Катану он так и не взял.
— Если жизнь — это сражение, то вместо меня победу одержал ты.
— Но ты не стал хуже, — возразил Акира. — Ты до сих пор сражаешься лучше меня.
Мышцы, по большей части атрофированные; запавшие щеки, обнаруженный пролежень, который, несомненно, пытались лечить — полно, да его ли это вообще тело? К телу требовалось заново привыкнуть. Воспоминания казались, как и тело, принадлежавшими другому человеку. Он смотрел на свои поступки будто со стороны и думал, что сейчас не совершил бы ничего подобного. Впрочем, осуждать себя он тоже не спешил. Тогда он был на своем месте и делал, что мог.
— Я буду сражаться. Мне нужно другое оружие, — сказал он. — Это мне уже не принадлежит.
— Моя жизнь принадлежит тебе, — возразил Акира. — Я тебе принадлежу.
— Кто тебе это сказал?
Акира промолчал.
Кажется, он сам говорил что-то похожее в прошлом. Про «ты мне принадлежишь». А Акира воспринял всерьез.
Не имело смысла ему что-то объяснять. Акира не был слабым и беззащитным. Акира был — из тех, кто стоит рядом, на одной ступени. Если только не поднимается выше.
К нему незачем было испытывать жалость. Его можно было ломать, зная: не сломается. Его можно было убить, и он не стал бы сопротивляться. Его смерть ничего не изменила бы. Она не стала бы проявлением его слабости, потому что он ее не боялся.
Акира многого не понимал, и не было нужды указывать ему на очевидные вещи. Либо поймет сам, либо не поймет никогда. Пусть набивает себе шишки. Сам — Акира достаточно сильный, чтобы справиться.
Акира научился владеть катаной не из желания отточить мастерство и приобрести право на то, чтобы называть себя более сильным. У него просто не оставалось выбора. Он должен был выжить и должен был защитить того, кто рядом. Поэтому не имело значения, что никаким особенным мастерством Акира, в принципе, не обладал. Акира продолжал жить, шел дальше, неважно, насколько удачно складывался путь.
Многие, гораздо более талантливые, чем он или Акира, сдались еще в самом начале пути. Да что там — он сам едва не сдался.
Пока однажды сквозь его апатию, его темный сон, его время неактивности, грозящее перейти в медленное умирание (пролежень — первый признак, за ним последовали бы еще, они начали бы гнить, и что бы ни делал Акира, справиться с ними он бы не смог; когда разум покидает тело, со временем оно отказывается жить, и чужой разум тут не поможет), не прорвался звон металла.
Акира сражался. Акира был в опасности.
Он плохо помнил, что случилось потом. Возможно, Акира помнил лучше.
Он вспоминал другие вещи: то, как Акира подходит к нему, опускается рядом с инвалидной коляской на колени, а потом зрачки Акиры расширяются, как от боли, и становится нечем дышать. Руки Акиры сдавливают его горло, так сильно, что вот-вот раздастся хруст костей; он не может шевельнуться. Он просто смотрит, а Акира кричит и проклинает, и это не истерика — ненависть, жгучая, настоящая, способная испепелить, уничтожить.
Акира ненавидит его. Но не за то, что он лучше и сильнее; не за то, что он был жесток с Акирой и ломал его так, как хотел, имел его так, как хотел, то угрожая, то уговаривая, то спасая («Кейске умер, теперь мне нет смысла жить!» — «Что ж, тогда я беру тебя себе»), то желая быть спасенным (стилеты, на которых нет крови — а ты стал сильнее, но недостаточно, недостаточно, братец, жалкое попискивающее существо, ты так и не вырос, и уже не сможешь, я позаботился об этом, я впервые в жизни исполнил не свое, а твое желание). Не за то, что Акире приходится заботиться о нем, и защищать его, и утирать ему сопли, и кормить с ложки, заглядывая в глаза, напрасно ища в них проблеск того, что давно сломано.
Акира ненавидит его, ведь он ушел в себя, оставив Акире пустую оболочку. Акира может делать с ней, что угодно; может целовать, заранее зная, что не получит ответа, или душить, как сейчас. Это все равно ничего не изменит.
Акира понимает это и убирает руки, а по его лицу стекает горячее и теплое — единственная слеза. Он не слышит собственный надрывный кашель; он видит, как Акира улыбается, когда стирает слезу с его щеки.
В этой улыбке — надрыв, надлом; «Эй, Акира, а ты сломан. Я ломал тебя столько времени, но ты не подчинялся, а, стоило мне уйти, и ты сдался? Я вписал тебя в мир, Акира, сделал это так, как мог. Мои угрозы не были ложью. Если бы ты не подчинялся, я и вправду убил бы тебя и продолжил насиловать твой труп; то, что ты подчинился, помогло тебе выжить. Твои барьеры рухнули, Акира, твоя невидимая защита, твоя показная отстраненность — я снимал ее с тебя слой за слоем, как одежду, и даже если ты надевал эту «одежду» снова, я знал, что скрывается под ней.
Я знал тебя лучше, чем ты сам себя знал; лучше, чем я знал себя».
Он до сих пор знал Акиру лучше.
Много лучше, потому что воспоминания были книгой, в которой перепутались все буквы, и его сил не хватало, чтобы расставить их по местам.
А возможно, у него просто не было желания это делать. Какой смысл, если «слова», в которые ровными рядами выстраивались «буквы», все равно больше не имели к нему никакого отношения?
— Это твой выбор, — сказал он Акире, — принадлежать мне. Ты ведь этого от меня хочешь. Или веришь, что мне это нужно.
— Я никогда не знал, что тебе нужно.
— Где ты потерял свой нож?
— Не помню, — Акира покачал головой.
Нож для Акиры больше ничего значил. Так зачем помнить?
Прошлая жизнь для него ничего не значила. «Буквы» памяти выстраивались, складываясь в другие «слова», неожиданные; Акира не был сломлен после того, как попытался его задушить. Акира нашел тех, кого можно задушить вместо; или разрезать. Он помнил: чистые белые простыни — и Акира рядом, и его снаряжение, от которого на простынях оставались алые пятна. Что это Акире давало?
Он не знал. Он был уверен, что, если бы все-таки умер, Акира бы двинулся на поиски собственной лестницы, чтобы взойти по ней. У Акиры не осталось бы другого выхода.
Жидкая, отвратная смесь стекает по подбородку, а Акира не успевает вытереть ее вовремя, и она течет дальше, по шее, под рубашку…
Это воспоминание? Или нет?
Он подумал, что сейчас уже не сможет понять.
Да и, в конечном итоге, не так-то много это значило.
— Мне нужно новое оружие, — сказал он. — А потом приступим к тренировкам.
Акира только кивнул, но он увидел в светлых глазах что-то новое.
***
Иногда Акире казалось, что он взял на себя слишком много.
Он не сомневался, что справится, и действительно справлялся — в большинстве случаев. Он никогда не имел дела с лежачими больными; с больными вообще. Он знал, как перевязывать раны, но ничего не мог сделать, если речь шла о болезни разума.
В Тошиме сумасшедших было много. В Тошиме Акира и сам не смог бы поручиться за свою адекватность.
Из Тошимы его вывел Шики — с тем, чтобы самому затеряться в непостижимых лабиринтах собственного разума. Акира не раз жалел о том, что окликнул Шики. Возможно, если бы он не напомнил о «собственной силе», при помощи которой Шики собирался победить мужчину в бежевом, ничего бы не произошло.
Возможно, произошло бы нечто более ужасное. Шики был страшным человеком. Сумей он справиться с выпитой кровью, подчинить себе Николь…
Акира не хотел думать, что случилось бы в таком случае. Случилось то, что случилось. Только и оставалось, что позаботиться о последствиях.
Пустая оболочка, оставшаяся от Шики, эта безвольная кукла с тусклым невыразительным взглядом и кожей белой, как погребальный саван, и была главным «последствием».
Акира пытался заботиться о Шики. Акира правда пытался. Но его терпения хватало далеко не всегда. Однажды он подумал, что гораздо милосерднее было бы убить Шики, не обрекая его на столь постыдное существование. Все равно прежним ему никогда не бывать.
Однажды Акира даже попытался привести свой замысел в исполнение. Надежнее было бы проткнуть Шики его же катаной — за месяцы, которые он провел рядом, защищая, Акира освоился с чужим оружием и теперь точно знал, куда метить, чтобы убить наверняка.
Но использовать катану Шики для того, чтобы убить его, Акира не смог.
Он решил, что сделает это своими собственными руками.
Когда-то Шики пытался задушить его. При совершенно других обстоятельствах; Акира не хотел вспоминать.
Акира не сумел сдержаться.
Он сам не понимал, что тогда кричал, и не думал о том, что на крики может сбежаться добрая половина преследователей всех мастей и расцветок — поскольку Шики был известным преступником, охота за ним продолжалась и после уничтожения Тошимы.
Он не мог убить Шики. Это было все равно, что убить часть собственных воспоминаний, оставивших неизгладимый след.
Проще было научиться находить в недееспособных воспоминаниях красоту. И Акира научился: он сравнивал цвет глаз Шики с осенними листьями, с цветом крови; Шики был таким же, как осень — не личностью. Стихией. Он был таким и до того, как потерять интерес к происходящему; таким он и остался.
Сначала он выглядел, наверное, даже лучше, чем раньше. Покой определенно шел ему на пользу; Акира умывал его по утрам, расчесывал ему волосы, мыл и переодевал, а потом, после подобных процедур, уходил в укромный уголок. Как будто Шики мог видеть. Как будто мог понять; ему было все равно. Что бы Акира ни сделал с безвольным телом Шики, ему едва ли пришлось бы потом за это ответить.
Только тогда Шики и вправду стал бы куклой.
Ирония судьбы, но они поменялись местами. Раньше Шики заставлял Акиру есть, мотивируя это тем, что, если Акира соизволит подохнуть, Шики все равно его труп в покое не оставит. Теперь Акире приходилось заставлять есть самого Шики, и кто, как не Шики, был похож на труп?
Если раньше Акира отказался от собственной жизни в пользу Шики, то теперь только Акира и был по-настоящему живым. Шики отрешился от мира. Его и до этого не особенно волновало происходящее вокруг, а теперь, когда он лишился своей цели, перестало волновать вовсе.
В Тошиме Шики взял на себя ответственность за Акиру. Пускай по собственной прихоти, но он вытащил Акиру из-под дождя, заставив забыть о Кейске, оставшемся далеко позади. Только благодаря Шики Акира был до сих пор жив.
Теперь была его очередь взять на себя ответственность.
Иногда Акире казалось, что он взял на себя слишком много.
Но он справлялся, и вполне успешно — до того самого дня.
Их было больше, чем всегда.
Сколько именно, он не считал. Раньше они не приходили такими большими группами. Не хотели делить награду, назначенную за голову Шики, и славу, полагающуюся за его убийство; после того, как Акира в течение почти двух лет убивал таких самоуверенных преследователей, одного за другим, они стали умнее. Они договорились и напали все разом; с тремя, может, даже с четырьмя Акира бы еще справился.
Но их было больше. А ему не хватало ни умения, ни опыта. Единственное, что у него было — это желание защитить Шики, который оказался под угрозой. Преследователи на мелочи не разменивались. Они вздумали напасть во время прогулки; не было никакой возможности преградить им путь к Шики.
Впрочем, как ни странно, не было похоже, что их интересует именно Шики. Они окружили не его, а самого Акиру, и напали все — одновременно.
Тогда он понял, что не справляется. Он, возможно, и находился на своем, единственно ему подходящем месте, но места вокруг ему не принадлежали.
Преследователи поступили очень умно. Они решили в первую очередь избавиться от противника, представляющего наибольшую угрозу; эти без малого два года заставили их считаться с Акирой. Ему подобная ситуация не льстила нисколько. Лучше бы противники недооценили его, а не переоценили; тогда у него оставался бы шанс воспользоваться их неведением.
А так все, что он выгадывал от их «уважения» — это несколько лишних секунд жизни для Шики.
Или, возможно, чуть больше.
Ему удалось вырваться из окружения и даже кого-то убить; он всегда двигался очень быстро, иначе не стал бы победителем в Bl@ster. Он упирал не на силу, а на ловкость и скорость; но против такого количества врагов никакая ловкость не помогла бы.
Для начала из его рук выбили катану. Она отлетела далеко в сторону; Акира уклонился от первого удара. Его не удивляло, почему ни у кого из противников нет огнестрельного оружия. С таким численным превосходством и сравнительно слаженной работой они легко справлялись без пистолетов и прочего, не привлекая внимания лишним шумом. Звон металла едва ли можно счесть серьезным шумом…
В скором времени чей-то точный удар сбил его с ног.
Когда Акира почувствовал, что ему в спину упирается лезвие чужого клинка, он понял: подняться не успеет.
Он не видел, да и видеть не мог, как за несколько мгновений до этого чьи-то пальцы сомкнулись на рукоятке катаны, которую он выронил.
Он приготовился к смерти. Ему было жаль, что он не справился, но, в целом, Акира не питал к жизни никаких претензий. Он с самого начала знал, что рано или поздно умрет, и вряд ли своей смертью.
Он ждал удара, но удара не последовало. Вместо этого послышались крики, лязг и звук, с которым клинок обычно пронзает плоть.
Потом стало тихо.
Акира поднял голову…
И встретил взгляд кроваво-красных глаз.
С этого момента начался отчет того, что Акира про себя называл «новой жизнью».
Автор: Laora
Бета: Red Fir
Размер: миди, 4084 слова
Канон: Togainu no Chi
Пейринг/Персонажи: Шики/Акира
Категория: слэш
Жанр: ангст
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: Из разряда «а что, если Шики и правда проснулся в CD-драме».
Примечание: True End Шики
читать дальше…Ощущение, что он находится не на своем месте.
Должно быть, такое ощущение рано или поздно появляется у большинства людей. Это — верный признак жертвы. Признать, что находишься не там, где следует, означает согласиться: я не способен пробиться туда, куда мне нужно. Я отдаюсь на милость победителя.
Большую часть жизни он не испытывал ничего подобного. Он с детства был особенным: им восхищались, а он плевал им в лицо в ответ на это восхищение. Он сам знал, что хорош, много лучше их; он и правда был хорош. За это его стали ненавидеть, но на ненависть он плевал точно так же, как на восхищение.
Он не считался ни с чьими правилами, кроме тех, что устанавливал сам. Его поступки не зависели ни от чего, кроме личных предпочтений. Сегодня он мог выделять для себя что-то одно, завтра переключиться на другое, а то, что нравилось раньше, с ожесточением втоптать в грязь. Пожалуй, вот что ему нравилось по-настоящему: втаптывать.
Он с детства приветствовал насилие, но не считал себя жестоким. Изучая книгу, в которой описывались пытки, используемые в просвещенном средневековье, он не чувствовал ничего, кроме отвращения. Он считал: убивать нужно быстро.
Он убивал, не замечая, что умирают не все. Многие оставались корчиться.
Ему было плевать.
По сути, ему было плевать на всех, кроме себя. В этом была его сила. Он шел дальше, туда, куда хотел, тогда, когда хотел, игнорируя желания других, и ему все сходило с рук. В его равнодушии и заключался секрет силы: остальное он получил так же, как другие. Многие из этих других были ничуть не хуже него. Многие были лучше. Он обладал несомненным талантом, но не подчинялся правилам. Он многого не знал, многое терял, должно быть; он был практиком, а не теоретиком, мог победить в тренировочном поединке, но не объяснить, как именно ему удалось победить.
Кто-то называл это безумием. Он мог бы сказать о свободе, если бы ему вздумалось отвечать. Но отвечать он не собирался. Ему было не до того.
Тренировки, которые он изобретал для себя сам; перегрузки, ненужные, изматывающие — именно это делало его сильнее. Он не нуждался ни в мнении других людей, ни в связях с ними.
Было только одно исключение. Слабовольное, вечно пищащее, такое, что никто не стал бы возиться.
Он — стал. Сначала он думал, что вырастить это, бестолковое — часть тренировки. Он даже не был жесток. Раньше ему часто делали выговоры: за то, что калечил на тренировках своих «будущих товарищей». Плевать он хотел на товарищей. Мир был наполнен врагами. Многие из них были сильнее и, в свою очередь, плевать хотели на него; их проблемы. Он знал, что найдет, чему у них поучиться, а по прошествии некоторого времени станет сильным достаточно, чтобы не оставить от их мира камня на камне.
Ему это нравилось: разрушать. Это вело его дальше, и никто из окружавших его не мог ему противостоять. Он тащил за собой пищащее существо, по недомыслию названное его братом. Существо пыталось ему понравиться. Существо не просто восхищалось ним — видело в нем свой смысл, потому что никого, кроме него, не знало. Его устраивало такое положение вещей. Он твердо знал: он сумеет пройти все, что бы ни подсунула ему костлявая судьба, и добиться желаемого, невозможного для остальных.
Потому что он — особенный. Потому что он никогда не был побежден, только становился сильнее, укрепляясь в своем желании разрушать и своем праве. Он не был жесток; просто никогда не лгал себе. Он был откровенен в своих желаниях. Он не лицемерил, как остальные, и потому сила его желаний была велика.
Сильными не рождаются, ими становятся; он был исключением из этого правила. Он всегда был на своем месте. Если ему чего-то хотелось, он не пытался показаться хорошим. Он шел и делал это, и брал то, что принадлежало ему по праву. Его не терзал вечный бич всех «просвещенных» людей: а хорошо ли то, что я делаю? Что скажут обо мне соседи? Что подумают другие люди?
Он никогда об этом не думал.
Не подумал и тогда, когда был впервые побежден. И даже не был убит.
Тогда он в первый и последний раз почувствовал себя не на своем месте. Судьба посмеялась над ним, из противника, равного по силам, превратившись в полубожественную фигуру.
Он поклялся, что станет еще сильнее, и пусть страшатся боги. Он смешает их с грязью.
Вернувшись домой, он вдруг понял, что беспомощное существо, которое он воспитывал, повзрослело. Теперь мир существа не ограничивался одним старшим братом: оно нашло себе компанию, шлялось с этой компанией и улыбалось своим «друзьям», как дешевая шлюха.
Тогда он понял, почему был побежден.
Если хочешь стать по-настоящему сильным, тебе должно быть плевать на всех. В первую очередь — на себя, но это у него было по умолчанию. Его никогда не заботили собственные высокие переживания, он давил их в себе безжалостно, до тех пор, пока они не перестали возникать. Для него не было разницы, где жить, что есть, когда спать. Он не особенно нуждался во сне, сознательно его избегая. Во сне нельзя было разрушать, нельзя было действовать; сон походил на смерть, и он научился не спать.
Любой подвох, любая подлость ничего для него не значили; он сминал любое сопротивление и шел дальше, не оглядываясь. Он не считал себя жестоким, но был жесток — к себе и к другим. При желании разрушать он никогда не разрушал совсем уж без смысла, не позволял этому желанию взять над собой верх.
Все, что он видел перед собой — это лестницу, ведущую вверх. Остальное было иллюзией, обманом зрения. В случае с младшим братом он позволил этой иллюзии взять над собой верх. Только потому и потерпел поражение.
А потом он вдруг понял: брат значит для него больше, чем он думал. Жалкий, хнычущий, опустившийся ниже некуда. Он не был жесток к брату так, как следовало. Не требовал от него столько, сколько от себя, потому что знал: брат не справится.
Ему не было плевать на брата, нет, совсем не было. Несмотря на то, что он знал, видел, понимал: брату никогда не стать с ним рядом, не стать равным, он прошел другую школу жизни, он не видел заветную лестницу и, наверное, никогда не увидит; несмотря на это, разрушить он не смог. Не брата.
Всего лишь его компанию; всего лишь его жалкий мир.
Он всегда отдавал себе отчет в своих желаниях, но в этот раз не был с собой откровенен. Он ушел не потому, что хотел; потому, что в этом нуждался его брат. В новом смысле. Останься он с ним, попросту сломал бы его, как делал со многими людьми до этого.
Но на них ему было плевать.
Больше он не чувствовал себя не на своем месте. Он был готов убить или быть убитым; у него появилась конкретная цель, конкретный враг, заветная ступень, маячащая перед глазами. Поднимись на нее — и тебя будет не остановить, нашептывала костлявая Судьба. Поднимись — и сможешь встать над богами.
И он поднялся на эту ступень. Он смог; а перед этим, наконец, сумел убить брата.
Что не помешало ему чуть ранее найти тому достойную замену. С этим, неродным по крови, он церемониться не собирался; он собирался сломать его, как ломал множество людей до. Не из жестокости. Просто потому, что у него были свои собственные правила, и сегодня ему это нравилось — именно ломать, именно так.
Он убил брата невовремя.
Он понял это позже, после того, как, услышав крик Акиры, не вкусил предложенную ему власть.
Не было никакого смысла в том, на какую ступень он поднялся.
Лестница ничего не значила. Он сам себе ее придумал.
Он не был особенным. Он победил. И теперь был не на своем месте.
Он был не на своем месте.
…— Ты что-нибудь вспомнил? — голос Акиры звучал взволнованно.
Не открывая глаз, он медленно покачал головой. То, что он вспомнил, не могло не ужасать, не могло не восхищать; он верил и не верил, будто это произошло именно с ним. Воспоминания напоминали бред, видение сумасшедшего, которым он, если верить Акире, довольно долгое время был.
Акира не знал, что он был сумасшедшим изначально. Годы разрушения, год апатии — две стороны одной и той же монеты. Его желания всегда сбывались. Он захотел победы и получил ее, захотел забвения — и обрел его.
Акира был во всем этом лишним элементом. Непредвиденным камешком, затесавшимся в жернова Судьбы, которая все спланировала заранее. Да, поднимись на ступеньку, поднимись. Она заранее подпилена — все учтено, вниз полетишь с треском.
Если тебя, конечно, кто-нибудь не поймает. И не будет удерживать над пропастью столько, сколько потребуется.
Тогда рано или поздно тебе придется взять себя в руки, чтобы продолжить восхождение.
— Я знаю, почему стал преступником, — сказал он, открывая глаза. — Я никогда не подчинялся никаким правилам.
— Не ты один, — заметил Акира. — Таких было много. Они все… умирали.
— У них были слабые желания, — он потянулся к катане, прислоненной к стене; вещи не имели для него значения, ни в прошлом, ни в этой жизни, которую он мысленно называл «новой».
Катана была не просто вещью — она была продолжением руки. Потерять ее или выронить он попросту не мог. Как можно выронить руку?
Но можно позволить держать ее кому-то другому.
— Обладая сильными желаниями и верой в свое право поступать, как нужно, — он медленно обнажил оружие, — можно установить свои правила во всем мире.
— Ты бы хотел? — в голосе Акиры прозвучало явственное неодобрение. Он даже не вздрогнул, когда холодное лезвие прижалось к горлу.
Да. Знакомый взгляд. Акира не боится поражений, он помнил. В тот единственный раз, когда Акира действительно проигрывал…
— Мне плевать на мир, — ответил он. — Пусть гниет.
Человек, которым он был раньше, тот, убивший своего брата в погоне за силой, был достоин чужой ненависти в той же мере, что и восхищения.
Но побежден когда-то давно он был не из-за неискоренимой симпатии к брату.
Потому, что ему нравилось разрушать.
Он пытался убедить себя, будто это желание не имеет над ним власти, будто у него есть высшая цель, та самая вожделенная лестница.
На самом деле подняться по лестнице и стать выше других людей, свергнуть их идолов, встать наравне с богами — не было его целью. По той простой причине, что он и так был выше — для себя самого. Для себя он всегда был особенным. Вера в себя придавала ему сил. На других ему было плевать. Лестница что-то значила для них, не для него. Он и так уже стоял на верхней ступени. Он мог создавать ступени выше, сам, и идти по ним вверх, но не для того, чтобы кто-то еще восхвалял его. Исключительно по собственному желанию, не навязанному извне.
Ведь он всегда делал только то, что хотел.
Теперь он не собирался спасать или ломать кого-то. Он больше не был жесток. Теперь ему стало плевать по-настоящему.
Он был не на своем месте, но даже это его не заботило. Он всегда знал, что получит то, в чем нуждается. Он жил, где придется, ел и пил, что придется, одевался в первые (порой достаточно нелепые и непрактичные) тряпки, подошедшие по размеру. И при этом неизменно выходило, что жил он много лучше, чем другие, а непрактичные тряпки неожиданно становились примером для подражания. Подражателей он в живых не оставлял; люди делились для него на три категории: «я», «слабое пищащее существо» и «мусор». Незачем было прибавлять к категории «я» еще кого-то.
Теперь классификация несколько изменилась: «я», «Акира», «остальные».
Об Акире он знал больше, чем о себе. После года с лишним абсолютной апатии он многого о себе не помнил — даже собственное имя. И это тоже его не волновало.
Он видел, что Акира стал сильнее, и узнавал в нем — себя. Такого, каким не был никогда, но каким мог бы стать, если бы у него был тот, кого нужно защищать. Не просто «слабое существо», не изначально отрезанный ломоть.
Кто-то, с кем можно создать новый мир, после чего мир-для-всех окончательно утратит свой интерес. Там и без того будет вершиться то, что должно.
И пусть он был не на своем месте, но каждое место, где он бывал, становилось его; он был чужим всюду, но принимал это как должное, а потому не был отвержен.
Ему удалось переиграть судьбу.
— Ты изменился, — сказал Акира.
— В самом деле?
— Не знаю, — подумав, признался Акира. — Я никогда не мог тебя понять. А похвастаться, будто знаю тебя, и не могу и сейчас.
— Почему ты не ушел? — спросил он, возвращая катану в ножны и протягивая ее Акире рукоятью вперед.
Акира не ответил. Впрочем, ему и не нужен был ответ.
Он стал примером для подражания. Это, бесспорно, не могло не льстить, и убивать подражателя-Акиру он не собирался.
Категория «Акира» и без того была к категории «я» — ближе не придумаешь.
— Ты… больше не станешь сражаться? — спросил Акира. Катану он так и не взял.
— Если жизнь — это сражение, то вместо меня победу одержал ты.
— Но ты не стал хуже, — возразил Акира. — Ты до сих пор сражаешься лучше меня.
Мышцы, по большей части атрофированные; запавшие щеки, обнаруженный пролежень, который, несомненно, пытались лечить — полно, да его ли это вообще тело? К телу требовалось заново привыкнуть. Воспоминания казались, как и тело, принадлежавшими другому человеку. Он смотрел на свои поступки будто со стороны и думал, что сейчас не совершил бы ничего подобного. Впрочем, осуждать себя он тоже не спешил. Тогда он был на своем месте и делал, что мог.
— Я буду сражаться. Мне нужно другое оружие, — сказал он. — Это мне уже не принадлежит.
— Моя жизнь принадлежит тебе, — возразил Акира. — Я тебе принадлежу.
— Кто тебе это сказал?
Акира промолчал.
Кажется, он сам говорил что-то похожее в прошлом. Про «ты мне принадлежишь». А Акира воспринял всерьез.
Не имело смысла ему что-то объяснять. Акира не был слабым и беззащитным. Акира был — из тех, кто стоит рядом, на одной ступени. Если только не поднимается выше.
К нему незачем было испытывать жалость. Его можно было ломать, зная: не сломается. Его можно было убить, и он не стал бы сопротивляться. Его смерть ничего не изменила бы. Она не стала бы проявлением его слабости, потому что он ее не боялся.
Акира многого не понимал, и не было нужды указывать ему на очевидные вещи. Либо поймет сам, либо не поймет никогда. Пусть набивает себе шишки. Сам — Акира достаточно сильный, чтобы справиться.
Акира научился владеть катаной не из желания отточить мастерство и приобрести право на то, чтобы называть себя более сильным. У него просто не оставалось выбора. Он должен был выжить и должен был защитить того, кто рядом. Поэтому не имело значения, что никаким особенным мастерством Акира, в принципе, не обладал. Акира продолжал жить, шел дальше, неважно, насколько удачно складывался путь.
Многие, гораздо более талантливые, чем он или Акира, сдались еще в самом начале пути. Да что там — он сам едва не сдался.
Пока однажды сквозь его апатию, его темный сон, его время неактивности, грозящее перейти в медленное умирание (пролежень — первый признак, за ним последовали бы еще, они начали бы гнить, и что бы ни делал Акира, справиться с ними он бы не смог; когда разум покидает тело, со временем оно отказывается жить, и чужой разум тут не поможет), не прорвался звон металла.
Акира сражался. Акира был в опасности.
Он плохо помнил, что случилось потом. Возможно, Акира помнил лучше.
Он вспоминал другие вещи: то, как Акира подходит к нему, опускается рядом с инвалидной коляской на колени, а потом зрачки Акиры расширяются, как от боли, и становится нечем дышать. Руки Акиры сдавливают его горло, так сильно, что вот-вот раздастся хруст костей; он не может шевельнуться. Он просто смотрит, а Акира кричит и проклинает, и это не истерика — ненависть, жгучая, настоящая, способная испепелить, уничтожить.
Акира ненавидит его. Но не за то, что он лучше и сильнее; не за то, что он был жесток с Акирой и ломал его так, как хотел, имел его так, как хотел, то угрожая, то уговаривая, то спасая («Кейске умер, теперь мне нет смысла жить!» — «Что ж, тогда я беру тебя себе»), то желая быть спасенным (стилеты, на которых нет крови — а ты стал сильнее, но недостаточно, недостаточно, братец, жалкое попискивающее существо, ты так и не вырос, и уже не сможешь, я позаботился об этом, я впервые в жизни исполнил не свое, а твое желание). Не за то, что Акире приходится заботиться о нем, и защищать его, и утирать ему сопли, и кормить с ложки, заглядывая в глаза, напрасно ища в них проблеск того, что давно сломано.
Акира ненавидит его, ведь он ушел в себя, оставив Акире пустую оболочку. Акира может делать с ней, что угодно; может целовать, заранее зная, что не получит ответа, или душить, как сейчас. Это все равно ничего не изменит.
Акира понимает это и убирает руки, а по его лицу стекает горячее и теплое — единственная слеза. Он не слышит собственный надрывный кашель; он видит, как Акира улыбается, когда стирает слезу с его щеки.
В этой улыбке — надрыв, надлом; «Эй, Акира, а ты сломан. Я ломал тебя столько времени, но ты не подчинялся, а, стоило мне уйти, и ты сдался? Я вписал тебя в мир, Акира, сделал это так, как мог. Мои угрозы не были ложью. Если бы ты не подчинялся, я и вправду убил бы тебя и продолжил насиловать твой труп; то, что ты подчинился, помогло тебе выжить. Твои барьеры рухнули, Акира, твоя невидимая защита, твоя показная отстраненность — я снимал ее с тебя слой за слоем, как одежду, и даже если ты надевал эту «одежду» снова, я знал, что скрывается под ней.
Я знал тебя лучше, чем ты сам себя знал; лучше, чем я знал себя».
Он до сих пор знал Акиру лучше.
Много лучше, потому что воспоминания были книгой, в которой перепутались все буквы, и его сил не хватало, чтобы расставить их по местам.
А возможно, у него просто не было желания это делать. Какой смысл, если «слова», в которые ровными рядами выстраивались «буквы», все равно больше не имели к нему никакого отношения?
— Это твой выбор, — сказал он Акире, — принадлежать мне. Ты ведь этого от меня хочешь. Или веришь, что мне это нужно.
— Я никогда не знал, что тебе нужно.
— Где ты потерял свой нож?
— Не помню, — Акира покачал головой.
Нож для Акиры больше ничего значил. Так зачем помнить?
Прошлая жизнь для него ничего не значила. «Буквы» памяти выстраивались, складываясь в другие «слова», неожиданные; Акира не был сломлен после того, как попытался его задушить. Акира нашел тех, кого можно задушить вместо; или разрезать. Он помнил: чистые белые простыни — и Акира рядом, и его снаряжение, от которого на простынях оставались алые пятна. Что это Акире давало?
Он не знал. Он был уверен, что, если бы все-таки умер, Акира бы двинулся на поиски собственной лестницы, чтобы взойти по ней. У Акиры не осталось бы другого выхода.
Жидкая, отвратная смесь стекает по подбородку, а Акира не успевает вытереть ее вовремя, и она течет дальше, по шее, под рубашку…
Это воспоминание? Или нет?
Он подумал, что сейчас уже не сможет понять.
Да и, в конечном итоге, не так-то много это значило.
— Мне нужно новое оружие, — сказал он. — А потом приступим к тренировкам.
Акира только кивнул, но он увидел в светлых глазах что-то новое.
***
Иногда Акире казалось, что он взял на себя слишком много.
Он не сомневался, что справится, и действительно справлялся — в большинстве случаев. Он никогда не имел дела с лежачими больными; с больными вообще. Он знал, как перевязывать раны, но ничего не мог сделать, если речь шла о болезни разума.
В Тошиме сумасшедших было много. В Тошиме Акира и сам не смог бы поручиться за свою адекватность.
Из Тошимы его вывел Шики — с тем, чтобы самому затеряться в непостижимых лабиринтах собственного разума. Акира не раз жалел о том, что окликнул Шики. Возможно, если бы он не напомнил о «собственной силе», при помощи которой Шики собирался победить мужчину в бежевом, ничего бы не произошло.
Возможно, произошло бы нечто более ужасное. Шики был страшным человеком. Сумей он справиться с выпитой кровью, подчинить себе Николь…
Акира не хотел думать, что случилось бы в таком случае. Случилось то, что случилось. Только и оставалось, что позаботиться о последствиях.
Пустая оболочка, оставшаяся от Шики, эта безвольная кукла с тусклым невыразительным взглядом и кожей белой, как погребальный саван, и была главным «последствием».
Акира пытался заботиться о Шики. Акира правда пытался. Но его терпения хватало далеко не всегда. Однажды он подумал, что гораздо милосерднее было бы убить Шики, не обрекая его на столь постыдное существование. Все равно прежним ему никогда не бывать.
Однажды Акира даже попытался привести свой замысел в исполнение. Надежнее было бы проткнуть Шики его же катаной — за месяцы, которые он провел рядом, защищая, Акира освоился с чужим оружием и теперь точно знал, куда метить, чтобы убить наверняка.
Но использовать катану Шики для того, чтобы убить его, Акира не смог.
Он решил, что сделает это своими собственными руками.
Когда-то Шики пытался задушить его. При совершенно других обстоятельствах; Акира не хотел вспоминать.
Акира не сумел сдержаться.
Он сам не понимал, что тогда кричал, и не думал о том, что на крики может сбежаться добрая половина преследователей всех мастей и расцветок — поскольку Шики был известным преступником, охота за ним продолжалась и после уничтожения Тошимы.
Он не мог убить Шики. Это было все равно, что убить часть собственных воспоминаний, оставивших неизгладимый след.
Проще было научиться находить в недееспособных воспоминаниях красоту. И Акира научился: он сравнивал цвет глаз Шики с осенними листьями, с цветом крови; Шики был таким же, как осень — не личностью. Стихией. Он был таким и до того, как потерять интерес к происходящему; таким он и остался.
Сначала он выглядел, наверное, даже лучше, чем раньше. Покой определенно шел ему на пользу; Акира умывал его по утрам, расчесывал ему волосы, мыл и переодевал, а потом, после подобных процедур, уходил в укромный уголок. Как будто Шики мог видеть. Как будто мог понять; ему было все равно. Что бы Акира ни сделал с безвольным телом Шики, ему едва ли пришлось бы потом за это ответить.
Только тогда Шики и вправду стал бы куклой.
Ирония судьбы, но они поменялись местами. Раньше Шики заставлял Акиру есть, мотивируя это тем, что, если Акира соизволит подохнуть, Шики все равно его труп в покое не оставит. Теперь Акире приходилось заставлять есть самого Шики, и кто, как не Шики, был похож на труп?
Если раньше Акира отказался от собственной жизни в пользу Шики, то теперь только Акира и был по-настоящему живым. Шики отрешился от мира. Его и до этого не особенно волновало происходящее вокруг, а теперь, когда он лишился своей цели, перестало волновать вовсе.
В Тошиме Шики взял на себя ответственность за Акиру. Пускай по собственной прихоти, но он вытащил Акиру из-под дождя, заставив забыть о Кейске, оставшемся далеко позади. Только благодаря Шики Акира был до сих пор жив.
Теперь была его очередь взять на себя ответственность.
Иногда Акире казалось, что он взял на себя слишком много.
Но он справлялся, и вполне успешно — до того самого дня.
Их было больше, чем всегда.
Сколько именно, он не считал. Раньше они не приходили такими большими группами. Не хотели делить награду, назначенную за голову Шики, и славу, полагающуюся за его убийство; после того, как Акира в течение почти двух лет убивал таких самоуверенных преследователей, одного за другим, они стали умнее. Они договорились и напали все разом; с тремя, может, даже с четырьмя Акира бы еще справился.
Но их было больше. А ему не хватало ни умения, ни опыта. Единственное, что у него было — это желание защитить Шики, который оказался под угрозой. Преследователи на мелочи не разменивались. Они вздумали напасть во время прогулки; не было никакой возможности преградить им путь к Шики.
Впрочем, как ни странно, не было похоже, что их интересует именно Шики. Они окружили не его, а самого Акиру, и напали все — одновременно.
Тогда он понял, что не справляется. Он, возможно, и находился на своем, единственно ему подходящем месте, но места вокруг ему не принадлежали.
Преследователи поступили очень умно. Они решили в первую очередь избавиться от противника, представляющего наибольшую угрозу; эти без малого два года заставили их считаться с Акирой. Ему подобная ситуация не льстила нисколько. Лучше бы противники недооценили его, а не переоценили; тогда у него оставался бы шанс воспользоваться их неведением.
А так все, что он выгадывал от их «уважения» — это несколько лишних секунд жизни для Шики.
Или, возможно, чуть больше.
Ему удалось вырваться из окружения и даже кого-то убить; он всегда двигался очень быстро, иначе не стал бы победителем в Bl@ster. Он упирал не на силу, а на ловкость и скорость; но против такого количества врагов никакая ловкость не помогла бы.
Для начала из его рук выбили катану. Она отлетела далеко в сторону; Акира уклонился от первого удара. Его не удивляло, почему ни у кого из противников нет огнестрельного оружия. С таким численным превосходством и сравнительно слаженной работой они легко справлялись без пистолетов и прочего, не привлекая внимания лишним шумом. Звон металла едва ли можно счесть серьезным шумом…
В скором времени чей-то точный удар сбил его с ног.
Когда Акира почувствовал, что ему в спину упирается лезвие чужого клинка, он понял: подняться не успеет.
Он не видел, да и видеть не мог, как за несколько мгновений до этого чьи-то пальцы сомкнулись на рукоятке катаны, которую он выронил.
Он приготовился к смерти. Ему было жаль, что он не справился, но, в целом, Акира не питал к жизни никаких претензий. Он с самого начала знал, что рано или поздно умрет, и вряд ли своей смертью.
Он ждал удара, но удара не последовало. Вместо этого послышались крики, лязг и звук, с которым клинок обычно пронзает плоть.
Потом стало тихо.
Акира поднял голову…
И встретил взгляд кроваво-красных глаз.
С этого момента начался отчет того, что Акира про себя называл «новой жизнью».
@темы: G – PG-13, Togainu no Chi, фанфикшн